Дмитрий Воденников: Очень хочется рок-н-ролла и совсем не хочется библиотеки
Дмитрий Воденников, поэт:
19 августа 2013
Дмитрий Воденников в какой-то момент стал чуть ли не главным медийным лицом отечественной поэзии. Его фотографии печатали глянцевые журналы, литератор регулярно выступал спикером на телевидении и ведет авторскую программу «Поэтический минимум» на «Радио России». Билеты на его творческий вечер в калининградском кафе «Мельпомена», который проходил как одно из программных мероприятий фестиваля «Слоwwwо», были раскуплены еще за несколько дней до начала самого мероприятия. Сам Воденников, впрочем, называет себя «мертвым поэтом», стихи – позором и заявляет, что если и будет продолжать писать, то только за деньги. В интервью Афише RUGRAD.EU поэт рассказал, почему стал читать стихи под музыку, почему представители русского рока не попали в учебники по литературе, как Вере Полозковой удалось сделать поэзию элементом поп-культуры, почему Москва — это такой же провинциальный город, как и Калининград, и почему «прекрасным обезьянам» стихи не нужны.
— Вы стихи начали читать под музыку потому, что поэзия в своем классическом виде сейчас уже не так актуальна?
— Это на самом деле началось с утопии. Тебе всегда хочется сделать то, что ты сделать не можешь. Самое главное, чем все люди истероидного типа болели, это рок-н-ролл. Вот тебе очень хочется рок-н-ролла и совсем не хочется библиотеки, потому что нет ничего оскорбительней, чем библиотека Я ни в коем случае не оскорбляю тут тех подвижников, которые там работают. Но тебе как живому существу хочется того, что ты никогда сделать не сможешь. У поэтессы Веры Павловой есть такая строчка (я сейчас неточно процитирую): «Я никогда не полечу в космос». Вот эта тоска по космосу и была причиной того, что мне захотелось прорвать ту скучную атмосферу чтений, которая на тот момент устоялась. Мне вообще всегда хотелось мир прорывать. Иногда даже я это глупо делал… И один из возможных путей — это сделать то, что не полезет ни в какие ворота.
— Может быть, тут еще и о способе восприятия речь идет? Трехминутный музыкальный трек послушать легче, чем стихотворение.
— Нет. Это просто было хулиганство. Конечно, стихи должны на бумаге существовать. Это подлинный формат. А когда ты выходишь с музыкой, музыкантами или еще с кем-то, то ты, на самом деле, спрятан и прикрыт. А стихи – это позор. Сейчас я против чтения с музыкантами. Когда выступление с музыкантами было нонсенсом, вызовом и некой неприличностью, то я соглашался на это. А когда это стало бизнесом, некой расхожей идеей, то я от этого отказался.
— Вы работали с группой «Пластинка месье Ф.», и их музыка как раз напоминает достаточно привычный саундтрек для стихов. А почему решили поработать с «Елочными игрушками», там такой жесткий IDM-трек получился? Вы вообще как к современным стилям музыки относитесь?
— Отлично к ним отношусь. Я естественно работал с ребятами, которые делали какие-то подвижки. «Елочных игрушек» я часто использовал в своих программах, их еще не зная. У них же треки — чистый инструментал, странные, ломанные, такие пост-роковые. И они отлично подкладывались под любые текстовые сложные вещи. Поэтому я сначала с ними просто работал как с материалом, а потом для меня было честью поработать с ними при записи.
— «Елочные игрушки» вообще стали таким проводником поэзии в музыкальный формат. С ними работал Андрей Родионов, Алексей Никонов. Это происходит как раз потому, что у них музыка удобная для поэтического текста?
— Люди с ними работают, потому что они сами предлагают. Они, по-видимому, люди, которые не боятся экспериментировать, не боятся выйти за пределы своего цеха и умеют входить в сотрудничество с другими людьми. Вероятно, что только из-за этого.
— Раньше группы формата русского рока обычно с такими предложениями к поэтам обращались. На вас никто не выходил?
— Нет…
— В конце 80-х русские музыканты любили кичиться, что их тексты попадут в учебники литературы, где-то сразу после серебряного века. Как Вы считаете, эти претензии были обоснованы?
— Ну вы же видите, что они туда не попали? Нет. В свое время портал Openspace провел интересную, жесткую и возможно даже провокационную акцию. Они современным поэтам разослали безымянные тексты для того, чтобы поэтическую силу оценить. Так вот: все они проигрывали. Это были не тексты как таковые. Возможно, это были отличные тексты для песен. Я даже некоторых авторов угадал, Арбенину, к примеру. Они совершенно в другом режиме работают. «Тень онанизма» — как было у той же Дианы Арбениной написано. Я задал по этому поводу достаточно сакраментальный вопрос : каким образом свеча должна стоять, чтобы «тень онанизма» была на стене видна? Это как раз к вопросу о разнице поэтического мировосприятия. Стихотворение «Свеча горела на столе» — это гениальное стихотворение, но на самом же деле Пастернак там лажает. Современный поэт так лажануть не может. Мы не можем писать «скрещенья рук, скрещенья ног», когда от свечи не может быть такого отображения. Все, что у нас осталось, — это правда, честное прямое высказывание. Хотя, возможно, у нее вообще уже ничего нет. И, возможно, то, что было в поэзии, найдет свое отображение в каких-то других сферах.
— И что это будут за сферы?
— Я не знаю… Я вообще думаю, что время поэзии закончено. И не потому, что нет замечательных поэтов. Они есть, они еще свое допишут и это потрясающие вещи будут. Но когда ты понимаешь, что наука сделала... Проведены такие исследования в теории эволюции, когда произошли такие прорывы в осознании космоса. И ты в какой-то момент понимаешь, что все, что было дано языком как стихотворным инструментом, уже не работает. Мы теперь должны говорить обо всех. Слава богу, что я это умудрился сделать. Но наука такого делает больше. Вот я читаю какую-нибудь мужскую лирику XIX века и понимаю, что за ее границами находится огромный конгломерат переживаний. Женщин, которые там совершенно не функционируют, сексуальных меньшинств (а это тоже очень важно, они же там никак не фигурируют), национальных страт. И оказывается, что это просто поэзия белого мужчины, который при всем этом является дворянином и смеет вякать, что крестьянки, оказывается, еще и любить умеют. Когда ты все это осознаешь, то понимаешь, что никакого абсолюта тут нет. Возможно, Шекспир как раз работал теми нужными и правильными формами, когда в произведении все может быть. И это, и это, и женщины, и мужчины, и нацменьшинства и сексуальные другие истории. А русская поэзия, оказывается, не работает с этим.
— Может быть, как раз рэп-культура, которая современным языком говорит, как раз эту функцию выполняет?
— Может. А может, я говорю ерунду и найдутся люди как я, как Кирилл Медведев, как Мария Степанова, как Линор Горалик, которые умеют говорить сразу от всех. Потому что поэзия — это когда ты говоришь от всех. Вот представьте себе, идет прекрасный поэтический текст, а в конце написано: «Я поцеловал тебя, моя дорогая, и пошел на плантацию раздавать указание своим рабам». Вот как вы можете себе такой текст присвоить и сказать: «Да, это про меня». Я же не хочу идти и давать указания своим рабам. Может поэзия и будет существовать, если после нас кто-то появится. Но вдруг ее уже не надо, вдруг достаточно чего-то другого? Вдруг достаточно хип-хопа? Ну мне хип-хоп не интересен, а интересна та же самая наука. И ни одна поэзия, может только кроме Линор Горалик и Маши Степановой, мне так потрясающе, так, что бы мурашки бежали, не объясняла строение мира. Одна мысль, что вселенная расширяется, может ввести тебя в состояние дисбаланса. Мой ум не создан, чтобы осознавать космос. Единственные, кто его может осознать – это «уроды» (я так специально говорю) типа Хокинга, ученые типа Энштейна, которые, по большому счету, какой-то херней занимались. Потому что для жизни это не приспособлено. Даже исследование космоса — бессмысленно. Для войны это нельзя использовать, для перекличек с кем-то — тоже. Это, по большому счету, чистое искусство. Вот она, поэзия.
— Может быть, в этом случае поэзия и наука на сходных позициях находятся? Поэзия же тоже для практической жизни не сильно приспособлена, и практической пользы от нее нет?
— Возможно, поэзия и находится на сходных позициях, если она вот этими вещами оперирует. А если получается «ты любишь меня – я тебя не люблю, ты хочешь со мной спать – я с тобой не хочу спать», то до свиданья. Об этом уже столько написано… Меня поражает то, что люди до сих пор топчутся вот на этой ерунде. Сколько вы еще будете этих матрешек вытачивать? Ну раскупит их какое-то количество иностранцев, наляпаете вы туда лицо Путина, чтобы лучше раскупалось. Но рано или поздно это все равно закончится, потому что это всего лишь народный промысел. А поэты до сих пор этим занимаются. До сих пор описывают человеческое и очень неинтересное существование. Для того, чтобы оно было интересным, ты должен быть выше общего уровня. Надо вырываться из общей провинциальности. Она не только в Калининграде существует, но и в Москве. Ты приезжаешь из Парижа или Рима в Москву и ощущаешь, что над тобой облако агрессии висит. На тебя никто не бросается, но ты ее почему-то очень сильно чувствуешь. В каком-нибудь провинциальном германском городке на столах в кафе лежат салфетки, где нарисованы разные пары: мужчина и женщина, мужчина и мужчина, мужчина и женщина-калека…То есть насколько там другой уровень общения существует, уровень постижения мира. И ты после этого приезжаешь в Москву и понимаешь, что она провинциальна.
— Какое-то время в литературе было ощущение, что если поэзия кому-то и нужна, то это все равно достаточно маргинальное явление. А потом появилась Вера Полозкова и все девочки стали мониторить ее ЖЖ, а поэзия практически сразу стала одним из элементов поп-культуры. Вы чем этот феномен объяснить можете?
— Это на самом деле журналистский штамп. Еще до Веры Полозковой появлялись люди, которых упрекали в том, что они поп. Меня в этом упрекали, Родионова, Веру Павлову (девочки писались кипятком над ее стихами). Почему-то это выстрелило, была накоплена какая-то критическая масса. Все мы выстрелили, а Вера — больше всех. Это очень здорово, потому что Вера яркая, необычная и прекрасная. Я равнодушен к ее стихам, но я восхищен ею. Вера — очень сильный, яркий, подлинный человек. Она действительно очень любима людьми. Хотя надо понимать, что поклонников у нее не так много, как у Земфиры. Или как у Пугачевой. У Пугачевой была целая страна, Земфира не получила даже этого, а Полозкова еще меньше.
— Вы, кстати, с ней некоторую родственность не чувствуете в сентиментальности стихов? Может, Дмитрий Воденников – это такой мужской вариант Веры Полозковой?
— Нет. Мои стихи нельзя звать сентиментальными. Сентиментальность – это когда ты что-то оплакиваешь. А мои стихи были достаточно жесткие. Я никого не оплакивал, я всех отправлял. В топку. Очень же сложно представить такого сентименталиста, который всех в топку отправляет? Во мне совсем нет сентиментальности.
— Вы как-то говорили, что в девяностые с изданием поэзии совсем плохо дела обстояли. Тем не менее, вашу последнюю книгу «Обещания» издало крупное издательство, «Эксмо». Сейчас ситуация изменилась? У больших, коммерческих издательств появился интерес к поэзии?
— Можно сказать, что да. Это был хороший гонорар. Тираж был 3 или 5 тысяч экземпляров. По нынешним меркам, это очень большой тираж. Я сейчас эту книгу, кстати, не могу купить. Не факт, что они все были раскуплены. Издательства же иногда врут и анонсируют тираж больше, чем он есть на самом деле. Это был своего рода прорыв, и притом он случился тогда, когда мне, по большому счету, уже ничего и не надо было… Я хотел запустить этот механизм. Я понимаю, что чушь говорю, потому что один человек не в состоянии запустить механизм возрождения интереса к поэзии. Это коллективное действие. Я хотел быть дудкой, через которую этот протест выдувается. Я не мог смириться тем, что все говорили, что поэзия умерла. Из-за этого я много глупостей и, возможно, пошлостей наделал.
— После этого издания механизм запустился?
— Он запустился раньше. Когда появилась Вера, когда появился Андрей Родионов. Но этого не было так возмутительно. Потому что книга в «Эксмо» — это была такая попса. Большая попсень… Я очень рад, что я взял этот Эверест и больше не поэт.
— За прозой вы следите современной?
— За совсем современной прозой я не слежу. Я до сих пор с восхищением отношусь к рассказам Татьяны Толстой. Очень люблю Людмилу Петрушевскую. Если говорить про совсем современных, то я с большим удовольствием стал читать Джонатана Литтелла «Благоволительницы» (рассказ написан от лица эсэсовца, участвующего в карательных операциях на Восточном фронте. – Прим. ред.).
— Поэт и один из руководителей книжного издательства «Инопресс» Николай Кононов рассказывал, что среднестатистическому человеку поэзия, в принципе, не нужна.
— Я думаю, что так и есть. Я был сегодня на пляже и видел дикое количество красивых людей. Я смотрел на этих мужчин и женщин и понимал, что этим прекрасным обезьянам (я сейчас ничего оскорбительного не имею ввиду) с их впалыми животами, красивыми ногами, этим прекрасным девочкам с тонкими талиями и выпирающими грудями из микроскопических купальников, конечно, поэзия не нужна. Для них поэзия — это песни. Им нужно только это, и почему мы должны их в этом упрекать? У Татьяны Толстой есть такой роман «Кысь», он как раз об этом. Что, возможно, среднестатистическому человеку вполне достаточно телевизора. Ему просто будет непонятно. Зачем ему знать обо всех этих болях? Ему вполне достаточно того устоявшегося мира, который у него есть. И было бы жестоко ему этот мир ломать.
— У Джонатана Литтелла, которого вы назвали, основная мысль в «Благоволительницах» как раз в том, что все зверства и садизм в истории держатся на таком среднестатистическом человеке. Может быть, как раз и надо было ставить перед поэзией задачу слома этого мира?
— Я не верю в такой слом. Есть такой психологический эксперимент: по узкоколейке направляется потерявший управление поезд. И у тебя есть варианты: ты можешь его направить либо в сторону трех играющих детей, либо в сторону одного. Всегда выбирали одного. Но был усложненный вариант: поезд проезжает через мост, и остановить его можно большой массой. И там, на мосту, сидит ни о чем не подозревающий толстяк. Его можно сбросить на рельсы, и поезд остановится. И вот тут возникал когнитивный диссонанс. Люди не могли выбрать такое, чтобы невинного человека сбросили на рельсы. Это заложено в нас, в обезьянах. Возникает протест. Мы не можем выбрать, чтобы невинного человека сбросили на рельсы. Нравственность внутри человека. На самом деле в этом среднестатистическом человеке уже много потрясающего заложено. Мы, дошедшие до некоторой степени озверения, не можем смириться с тем, чтобы ничего не подозревающего толстяка сбросить на рельсы. С нами еще не все кончено.
Текст: Алексей Щеголев
Фото: vodennikov.ru
— Вы стихи начали читать под музыку потому, что поэзия в своем классическом виде сейчас уже не так актуальна?
— Это на самом деле началось с утопии. Тебе всегда хочется сделать то, что ты сделать не можешь. Самое главное, чем все люди истероидного типа болели, это рок-н-ролл. Вот тебе очень хочется рок-н-ролла и совсем не хочется библиотеки, потому что нет ничего оскорбительней, чем библиотека Я ни в коем случае не оскорбляю тут тех подвижников, которые там работают. Но тебе как живому существу хочется того, что ты никогда сделать не сможешь. У поэтессы Веры Павловой есть такая строчка (я сейчас неточно процитирую): «Я никогда не полечу в космос». Вот эта тоска по космосу и была причиной того, что мне захотелось прорвать ту скучную атмосферу чтений, которая на тот момент устоялась. Мне вообще всегда хотелось мир прорывать. Иногда даже я это глупо делал… И один из возможных путей — это сделать то, что не полезет ни в какие ворота.
— Может быть, тут еще и о способе восприятия речь идет? Трехминутный музыкальный трек послушать легче, чем стихотворение.
— Нет. Это просто было хулиганство. Конечно, стихи должны на бумаге существовать. Это подлинный формат. А когда ты выходишь с музыкой, музыкантами или еще с кем-то, то ты, на самом деле, спрятан и прикрыт. А стихи – это позор. Сейчас я против чтения с музыкантами. Когда выступление с музыкантами было нонсенсом, вызовом и некой неприличностью, то я соглашался на это. А когда это стало бизнесом, некой расхожей идеей, то я от этого отказался.
— Вы работали с группой «Пластинка месье Ф.», и их музыка как раз напоминает достаточно привычный саундтрек для стихов. А почему решили поработать с «Елочными игрушками», там такой жесткий IDM-трек получился? Вы вообще как к современным стилям музыки относитесь?
— Отлично к ним отношусь. Я естественно работал с ребятами, которые делали какие-то подвижки. «Елочных игрушек» я часто использовал в своих программах, их еще не зная. У них же треки — чистый инструментал, странные, ломанные, такие пост-роковые. И они отлично подкладывались под любые текстовые сложные вещи. Поэтому я сначала с ними просто работал как с материалом, а потом для меня было честью поработать с ними при записи.
— «Елочные игрушки» вообще стали таким проводником поэзии в музыкальный формат. С ними работал Андрей Родионов, Алексей Никонов. Это происходит как раз потому, что у них музыка удобная для поэтического текста?
— Люди с ними работают, потому что они сами предлагают. Они, по-видимому, люди, которые не боятся экспериментировать, не боятся выйти за пределы своего цеха и умеют входить в сотрудничество с другими людьми. Вероятно, что только из-за этого.
— Раньше группы формата русского рока обычно с такими предложениями к поэтам обращались. На вас никто не выходил?
— Нет…
— В конце 80-х русские музыканты любили кичиться, что их тексты попадут в учебники литературы, где-то сразу после серебряного века. Как Вы считаете, эти претензии были обоснованы?
— Ну вы же видите, что они туда не попали? Нет. В свое время портал Openspace провел интересную, жесткую и возможно даже провокационную акцию. Они современным поэтам разослали безымянные тексты для того, чтобы поэтическую силу оценить. Так вот: все они проигрывали. Это были не тексты как таковые. Возможно, это были отличные тексты для песен. Я даже некоторых авторов угадал, Арбенину, к примеру. Они совершенно в другом режиме работают. «Тень онанизма» — как было у той же Дианы Арбениной написано. Я задал по этому поводу достаточно сакраментальный вопрос : каким образом свеча должна стоять, чтобы «тень онанизма» была на стене видна? Это как раз к вопросу о разнице поэтического мировосприятия. Стихотворение «Свеча горела на столе» — это гениальное стихотворение, но на самом же деле Пастернак там лажает. Современный поэт так лажануть не может. Мы не можем писать «скрещенья рук, скрещенья ног», когда от свечи не может быть такого отображения. Все, что у нас осталось, — это правда, честное прямое высказывание. Хотя, возможно, у нее вообще уже ничего нет. И, возможно, то, что было в поэзии, найдет свое отображение в каких-то других сферах.
— И что это будут за сферы?
— Я не знаю… Я вообще думаю, что время поэзии закончено. И не потому, что нет замечательных поэтов. Они есть, они еще свое допишут и это потрясающие вещи будут. Но когда ты понимаешь, что наука сделала... Проведены такие исследования в теории эволюции, когда произошли такие прорывы в осознании космоса. И ты в какой-то момент понимаешь, что все, что было дано языком как стихотворным инструментом, уже не работает. Мы теперь должны говорить обо всех. Слава богу, что я это умудрился сделать. Но наука такого делает больше. Вот я читаю какую-нибудь мужскую лирику XIX века и понимаю, что за ее границами находится огромный конгломерат переживаний. Женщин, которые там совершенно не функционируют, сексуальных меньшинств (а это тоже очень важно, они же там никак не фигурируют), национальных страт. И оказывается, что это просто поэзия белого мужчины, который при всем этом является дворянином и смеет вякать, что крестьянки, оказывается, еще и любить умеют. Когда ты все это осознаешь, то понимаешь, что никакого абсолюта тут нет. Возможно, Шекспир как раз работал теми нужными и правильными формами, когда в произведении все может быть. И это, и это, и женщины, и мужчины, и нацменьшинства и сексуальные другие истории. А русская поэзия, оказывается, не работает с этим.
— Может быть, как раз рэп-культура, которая современным языком говорит, как раз эту функцию выполняет?
— Может. А может, я говорю ерунду и найдутся люди как я, как Кирилл Медведев, как Мария Степанова, как Линор Горалик, которые умеют говорить сразу от всех. Потому что поэзия — это когда ты говоришь от всех. Вот представьте себе, идет прекрасный поэтический текст, а в конце написано: «Я поцеловал тебя, моя дорогая, и пошел на плантацию раздавать указание своим рабам». Вот как вы можете себе такой текст присвоить и сказать: «Да, это про меня». Я же не хочу идти и давать указания своим рабам. Может поэзия и будет существовать, если после нас кто-то появится. Но вдруг ее уже не надо, вдруг достаточно чего-то другого? Вдруг достаточно хип-хопа? Ну мне хип-хоп не интересен, а интересна та же самая наука. И ни одна поэзия, может только кроме Линор Горалик и Маши Степановой, мне так потрясающе, так, что бы мурашки бежали, не объясняла строение мира. Одна мысль, что вселенная расширяется, может ввести тебя в состояние дисбаланса. Мой ум не создан, чтобы осознавать космос. Единственные, кто его может осознать – это «уроды» (я так специально говорю) типа Хокинга, ученые типа Энштейна, которые, по большому счету, какой-то херней занимались. Потому что для жизни это не приспособлено. Даже исследование космоса — бессмысленно. Для войны это нельзя использовать, для перекличек с кем-то — тоже. Это, по большому счету, чистое искусство. Вот она, поэзия.
— Может быть, в этом случае поэзия и наука на сходных позициях находятся? Поэзия же тоже для практической жизни не сильно приспособлена, и практической пользы от нее нет?
— Возможно, поэзия и находится на сходных позициях, если она вот этими вещами оперирует. А если получается «ты любишь меня – я тебя не люблю, ты хочешь со мной спать – я с тобой не хочу спать», то до свиданья. Об этом уже столько написано… Меня поражает то, что люди до сих пор топчутся вот на этой ерунде. Сколько вы еще будете этих матрешек вытачивать? Ну раскупит их какое-то количество иностранцев, наляпаете вы туда лицо Путина, чтобы лучше раскупалось. Но рано или поздно это все равно закончится, потому что это всего лишь народный промысел. А поэты до сих пор этим занимаются. До сих пор описывают человеческое и очень неинтересное существование. Для того, чтобы оно было интересным, ты должен быть выше общего уровня. Надо вырываться из общей провинциальности. Она не только в Калининграде существует, но и в Москве. Ты приезжаешь из Парижа или Рима в Москву и ощущаешь, что над тобой облако агрессии висит. На тебя никто не бросается, но ты ее почему-то очень сильно чувствуешь. В каком-нибудь провинциальном германском городке на столах в кафе лежат салфетки, где нарисованы разные пары: мужчина и женщина, мужчина и мужчина, мужчина и женщина-калека…То есть насколько там другой уровень общения существует, уровень постижения мира. И ты после этого приезжаешь в Москву и понимаешь, что она провинциальна.
— Какое-то время в литературе было ощущение, что если поэзия кому-то и нужна, то это все равно достаточно маргинальное явление. А потом появилась Вера Полозкова и все девочки стали мониторить ее ЖЖ, а поэзия практически сразу стала одним из элементов поп-культуры. Вы чем этот феномен объяснить можете?
— Это на самом деле журналистский штамп. Еще до Веры Полозковой появлялись люди, которых упрекали в том, что они поп. Меня в этом упрекали, Родионова, Веру Павлову (девочки писались кипятком над ее стихами). Почему-то это выстрелило, была накоплена какая-то критическая масса. Все мы выстрелили, а Вера — больше всех. Это очень здорово, потому что Вера яркая, необычная и прекрасная. Я равнодушен к ее стихам, но я восхищен ею. Вера — очень сильный, яркий, подлинный человек. Она действительно очень любима людьми. Хотя надо понимать, что поклонников у нее не так много, как у Земфиры. Или как у Пугачевой. У Пугачевой была целая страна, Земфира не получила даже этого, а Полозкова еще меньше.
— Вы, кстати, с ней некоторую родственность не чувствуете в сентиментальности стихов? Может, Дмитрий Воденников – это такой мужской вариант Веры Полозковой?
— Нет. Мои стихи нельзя звать сентиментальными. Сентиментальность – это когда ты что-то оплакиваешь. А мои стихи были достаточно жесткие. Я никого не оплакивал, я всех отправлял. В топку. Очень же сложно представить такого сентименталиста, который всех в топку отправляет? Во мне совсем нет сентиментальности.
— Вы как-то говорили, что в девяностые с изданием поэзии совсем плохо дела обстояли. Тем не менее, вашу последнюю книгу «Обещания» издало крупное издательство, «Эксмо». Сейчас ситуация изменилась? У больших, коммерческих издательств появился интерес к поэзии?
— Можно сказать, что да. Это был хороший гонорар. Тираж был 3 или 5 тысяч экземпляров. По нынешним меркам, это очень большой тираж. Я сейчас эту книгу, кстати, не могу купить. Не факт, что они все были раскуплены. Издательства же иногда врут и анонсируют тираж больше, чем он есть на самом деле. Это был своего рода прорыв, и притом он случился тогда, когда мне, по большому счету, уже ничего и не надо было… Я хотел запустить этот механизм. Я понимаю, что чушь говорю, потому что один человек не в состоянии запустить механизм возрождения интереса к поэзии. Это коллективное действие. Я хотел быть дудкой, через которую этот протест выдувается. Я не мог смириться тем, что все говорили, что поэзия умерла. Из-за этого я много глупостей и, возможно, пошлостей наделал.
— После этого издания механизм запустился?
— Он запустился раньше. Когда появилась Вера, когда появился Андрей Родионов. Но этого не было так возмутительно. Потому что книга в «Эксмо» — это была такая попса. Большая попсень… Я очень рад, что я взял этот Эверест и больше не поэт.
— За прозой вы следите современной?
— За совсем современной прозой я не слежу. Я до сих пор с восхищением отношусь к рассказам Татьяны Толстой. Очень люблю Людмилу Петрушевскую. Если говорить про совсем современных, то я с большим удовольствием стал читать Джонатана Литтелла «Благоволительницы» (рассказ написан от лица эсэсовца, участвующего в карательных операциях на Восточном фронте. – Прим. ред.).
— Поэт и один из руководителей книжного издательства «Инопресс» Николай Кононов рассказывал, что среднестатистическому человеку поэзия, в принципе, не нужна.
— Я думаю, что так и есть. Я был сегодня на пляже и видел дикое количество красивых людей. Я смотрел на этих мужчин и женщин и понимал, что этим прекрасным обезьянам (я сейчас ничего оскорбительного не имею ввиду) с их впалыми животами, красивыми ногами, этим прекрасным девочкам с тонкими талиями и выпирающими грудями из микроскопических купальников, конечно, поэзия не нужна. Для них поэзия — это песни. Им нужно только это, и почему мы должны их в этом упрекать? У Татьяны Толстой есть такой роман «Кысь», он как раз об этом. Что, возможно, среднестатистическому человеку вполне достаточно телевизора. Ему просто будет непонятно. Зачем ему знать обо всех этих болях? Ему вполне достаточно того устоявшегося мира, который у него есть. И было бы жестоко ему этот мир ломать.
— У Джонатана Литтелла, которого вы назвали, основная мысль в «Благоволительницах» как раз в том, что все зверства и садизм в истории держатся на таком среднестатистическом человеке. Может быть, как раз и надо было ставить перед поэзией задачу слома этого мира?
— Я не верю в такой слом. Есть такой психологический эксперимент: по узкоколейке направляется потерявший управление поезд. И у тебя есть варианты: ты можешь его направить либо в сторону трех играющих детей, либо в сторону одного. Всегда выбирали одного. Но был усложненный вариант: поезд проезжает через мост, и остановить его можно большой массой. И там, на мосту, сидит ни о чем не подозревающий толстяк. Его можно сбросить на рельсы, и поезд остановится. И вот тут возникал когнитивный диссонанс. Люди не могли выбрать такое, чтобы невинного человека сбросили на рельсы. Это заложено в нас, в обезьянах. Возникает протест. Мы не можем выбрать, чтобы невинного человека сбросили на рельсы. Нравственность внутри человека. На самом деле в этом среднестатистическом человеке уже много потрясающего заложено. Мы, дошедшие до некоторой степени озверения, не можем смириться с тем, чтобы ничего не подозревающего толстяка сбросить на рельсы. С нами еще не все кончено.
Текст: Алексей Щеголев
Фото: vodennikov.ru
Поделиться в соцсетях