Граница. Взгляд из Хабаровска
Логика защиты и обороны оказалась для российских окраин ловушкой: в рамках такой логики легко обосновать опеку и попечительство и трудно отстаивать собственную свободу. Пограничная зона России — это зона отсечения от других, а не зона контакта и взаимодействия.
Получилось так, что за последний год у меня оказалась возможность сопоставить в качестве «местного жителя» взгляд на Москву сразу из двух крайних точек России — сменив свой родной Хабаровск на Калининград. Парадоксальным стало то, что во многом этот взгляд — совпадает. Отчасти это обусловлено, видимо, оптикой наблюдателя — ведь свой взгляд ты несешь вместе с собой, — но, думается, не одно лишь субъективное сказывается в этом совпадении.
Обе точки на карте, ставшие для меня своими, являются имперскими окраинами: Дальний Восток России сближается с Дальним Западом при всех различиях в том, что противопоставляет себя «центральной» России, оказывается и неким местом освоения, и местом встречи с «другим», «иным» — пограничьем, где «другой» доступен не как некая абстракция, а дан непосредственно. Россия не окружает тебя со всех сторон, а оказывается «за спиной», чем-то, что начинается вот здесь и тянется непонятно куда, в глубину, указывается неопределенным взмахом руки.
Из этого образа границы вырастает сложная система описания себя и отношения к центру: прежде всего это представление о самих себе как о «форпосте», представителях целого, больших, чем сам центр. Так, примечательно, что на Дальнем Востоке более 90% жителей называют себя русскими, хотя известно, что колонизация этих мест осуществлялась во многом выходцами из южных губерний Российской империи, равно как и советская переселенческая политика была далека от этнической однородности. Область освоения сработала как классический «плавильный котел»: «русскость» здесь не отсылает к этническому или, во всяком случае, не к каким-либо этническим корням, а является обозначением принадлежности к большому национальному — политическому и культурному — пространству.
Соответственно, одним из значимых образов, предъявляемых вовне (центру), является подчеркнутый «патриотизм». Его спутником выступает «сепаратизм»: с одной стороны — как то, с чем борются и чему противостоят, а с другой стороны — то, что присутствует постоянно как обратная сторона того же «патриотизма». Центр в этой логике обязан оказывать приоритетное внимание и заботу не только в силу подстерегающих опасностей и их актуальности, но и потому, что в противном случае — при пренебрежении с его стороны — всегда открыта другая возможность.
Мечта об отдельной, свободной от центра, от Москвы жизни — постоянная обратная сторона первого образа. Москва в этих образах оказывается подобной нелюбимому мужу, который в идеале должен обеспечить и не мешать жить. На Дальнем Востоке в особенности сильны весьма вроде бы отличные по содержанию, но совпадающие по функционалу в отношениях с центром мифы нынешних обитателей как тех, кто либо отправился осваивать дикий край, либо является их потомками — героических людей и людей приказа, отправленных империей служить или работать на ее окраине, либо тех, кто был сослан или отправлен в лагеря — потомков и наследников жертв империи. И в том, и в другом случае — при всем различии вроде бы статуса прародителей, впрочем, во многих семейных историях переплетающихся, — нынешние обитатели притязают на моральное право требовать от империи или ее наследников возврата долга. Сам факт их жизни на окраине уже является неким подвигом: дальневосточник не просто живет, но «несет службу» или «отбывает наказание», его место жительства не является естественным — и тем самым предполагается, что оно должно быть вознаграждено, компенсировано, оценено особым образом.
Отсюда специфический язык говорения с центром: Дальний Восток необходимо «развивать» и «осваивать», у него нет собственного, «естественного» места — с ним требуется что-то «делать». С далеким центром необходимо говорить на его языке и задействовать его страхи: в случае с Дальним Востоком это «китайская угроза», призрак китайцев, которые толпами заполняют пустые пространства, в случае с Калининградом — некая «германизация». И в том, и в другом случае это и способ говорить с Москвой на ее языке, на языке тех угроз, которые она сама воображает, и в то же время использовать ее в своих собственных, сугубо местных играх — обвиняя кого-то в потворстве китайскому влиянию или заподозривая в утрате бдительности перед лицом ползучей «германизации».
Проблема в том, что Дальний Восток и, в меньшей степени, Калининград так и остаются неким «пространством» — тем, что необходимо «освоить», осуществить некое действие извне. Предметом постоянного раздражения для местных являются вроде бы — в глазах Москвы — потенциально благотворные программы «развития», привлечения новых переселенцев и т.п. Те, кто уже живут здесь, не находят себя в этих начинаниях: они претендуют быть предметом заботы, настаивают на том, что вопрос не в новых переселенцах, а в том, как удержать наличных, как сделать так, чтобы не уезжали, а не пытаться привлечь новых, — в этой логике решение первого вопроса приведет за собой и автоматическое решение второго, тогда как стремление вновь и вновь начинать как будто с чистого листа, вновь начинать «освоение» означает, что оно никогда не закончится — подобно тому как «развивающиеся» страны имеют мало шансов когда-либо стать «развитыми».
1990-е были временем слабости центра: распад прежних связей сначала привел к растерянности, а затем начали выстраиваться новые связи. Так, дальневосточники обнаружили, что они не только намного ближе к Корее или Китаю, чем к Центральной России, но и с точки зрения коммерции зачастую удобнее ориентироваться на Новую Зеландию или Канаду, чем на бывших партнеров по ту сторону Урала. Калининград переживал не только новую отъединенность от остальной России, оказавшись со всех сторон окруженным заграницей, но и новую близость к внешнему миру. Центр в эти годы ничего не мог дать — кроме свободы, возможности выживать так, как получится.
Возвращение государства с 2000-х оказалось и новыми возможностями, и сокращением прежних. Восстановление контроля означало постепенное отсечение возможностей выстраивать внешние связи — потери компенсировались приходом больших государственных проектов и московских корпораций, сшивающих заново, по прежним советским лекалам, расползшееся пространство. Привычный язык «границы», логика защиты и обороны, оказался ловушкой, поскольку он хорошо обосновывает как раз опеку и попечительство и предоставляет мало ресурсов для отстаивания собственной свободы деятельности — границы не как отсечения от других, а как зоны контакта и взаимодействия. Москва в последние полтора десятилетия оказалась во многом дающей то, чего требовали и к чему взывали в предшествующие годы, — с той существенной оговоркой, что эти требования не предполагали соответствующих обязательств и последствий или предъявлялись как заведомо неисполнимые.
В современных реалиях сохраняется знакомая конфигурация имперского пространства: вертикальные связи преобладают над горизонтальными, что может проиллюстрировать хоть транспорт, когда путь от одного региона к другому оказывается самым быстрым, если лететь через Москву. Особенность границы в том, что здесь имперское — не нечто, «наложенное» извне, как рамка, а то, через что изначально выстраивается существование. Или, если угодно, далекие окраины по отношению к центру и есть сама рамка, заключающая, ограничивающая нечто аморфное, содержащееся в ее границах.
Получилось так, что за последний год у меня оказалась возможность сопоставить в качестве «местного жителя» взгляд на Москву сразу из двух крайних точек России — сменив свой родной Хабаровск на Калининград. Парадоксальным стало то, что во многом этот взгляд — совпадает. Отчасти это обусловлено, видимо, оптикой наблюдателя — ведь свой взгляд ты несешь вместе с собой, — но, думается, не одно лишь субъективное сказывается в этом совпадении.
Обе точки на карте, ставшие для меня своими, являются имперскими окраинами: Дальний Восток России сближается с Дальним Западом при всех различиях в том, что противопоставляет себя «центральной» России, оказывается и неким местом освоения, и местом встречи с «другим», «иным» — пограничьем, где «другой» доступен не как некая абстракция, а дан непосредственно. Россия не окружает тебя со всех сторон, а оказывается «за спиной», чем-то, что начинается вот здесь и тянется непонятно куда, в глубину, указывается неопределенным взмахом руки.
Из этого образа границы вырастает сложная система описания себя и отношения к центру: прежде всего это представление о самих себе как о «форпосте», представителях целого, больших, чем сам центр. Так, примечательно, что на Дальнем Востоке более 90% жителей называют себя русскими, хотя известно, что колонизация этих мест осуществлялась во многом выходцами из южных губерний Российской империи, равно как и советская переселенческая политика была далека от этнической однородности. Область освоения сработала как классический «плавильный котел»: «русскость» здесь не отсылает к этническому или, во всяком случае, не к каким-либо этническим корням, а является обозначением принадлежности к большому национальному — политическому и культурному — пространству.
Соответственно, одним из значимых образов, предъявляемых вовне (центру), является подчеркнутый «патриотизм». Его спутником выступает «сепаратизм»: с одной стороны — как то, с чем борются и чему противостоят, а с другой стороны — то, что присутствует постоянно как обратная сторона того же «патриотизма». Центр в этой логике обязан оказывать приоритетное внимание и заботу не только в силу подстерегающих опасностей и их актуальности, но и потому, что в противном случае — при пренебрежении с его стороны — всегда открыта другая возможность.
Мечта об отдельной, свободной от центра, от Москвы жизни — постоянная обратная сторона первого образа. Москва в этих образах оказывается подобной нелюбимому мужу, который в идеале должен обеспечить и не мешать жить. На Дальнем Востоке в особенности сильны весьма вроде бы отличные по содержанию, но совпадающие по функционалу в отношениях с центром мифы нынешних обитателей как тех, кто либо отправился осваивать дикий край, либо является их потомками — героических людей и людей приказа, отправленных империей служить или работать на ее окраине, либо тех, кто был сослан или отправлен в лагеря — потомков и наследников жертв империи. И в том, и в другом случае — при всем различии вроде бы статуса прародителей, впрочем, во многих семейных историях переплетающихся, — нынешние обитатели притязают на моральное право требовать от империи или ее наследников возврата долга. Сам факт их жизни на окраине уже является неким подвигом: дальневосточник не просто живет, но «несет службу» или «отбывает наказание», его место жительства не является естественным — и тем самым предполагается, что оно должно быть вознаграждено, компенсировано, оценено особым образом.
Отсюда специфический язык говорения с центром: Дальний Восток необходимо «развивать» и «осваивать», у него нет собственного, «естественного» места — с ним требуется что-то «делать». С далеким центром необходимо говорить на его языке и задействовать его страхи: в случае с Дальним Востоком это «китайская угроза», призрак китайцев, которые толпами заполняют пустые пространства, в случае с Калининградом — некая «германизация». И в том, и в другом случае это и способ говорить с Москвой на ее языке, на языке тех угроз, которые она сама воображает, и в то же время использовать ее в своих собственных, сугубо местных играх — обвиняя кого-то в потворстве китайскому влиянию или заподозривая в утрате бдительности перед лицом ползучей «германизации».
Проблема в том, что Дальний Восток и, в меньшей степени, Калининград так и остаются неким «пространством» — тем, что необходимо «освоить», осуществить некое действие извне. Предметом постоянного раздражения для местных являются вроде бы — в глазах Москвы — потенциально благотворные программы «развития», привлечения новых переселенцев и т.п. Те, кто уже живут здесь, не находят себя в этих начинаниях: они претендуют быть предметом заботы, настаивают на том, что вопрос не в новых переселенцах, а в том, как удержать наличных, как сделать так, чтобы не уезжали, а не пытаться привлечь новых, — в этой логике решение первого вопроса приведет за собой и автоматическое решение второго, тогда как стремление вновь и вновь начинать как будто с чистого листа, вновь начинать «освоение» означает, что оно никогда не закончится — подобно тому как «развивающиеся» страны имеют мало шансов когда-либо стать «развитыми».
1990-е были временем слабости центра: распад прежних связей сначала привел к растерянности, а затем начали выстраиваться новые связи. Так, дальневосточники обнаружили, что они не только намного ближе к Корее или Китаю, чем к Центральной России, но и с точки зрения коммерции зачастую удобнее ориентироваться на Новую Зеландию или Канаду, чем на бывших партнеров по ту сторону Урала. Калининград переживал не только новую отъединенность от остальной России, оказавшись со всех сторон окруженным заграницей, но и новую близость к внешнему миру. Центр в эти годы ничего не мог дать — кроме свободы, возможности выживать так, как получится.
Возвращение государства с 2000-х оказалось и новыми возможностями, и сокращением прежних. Восстановление контроля означало постепенное отсечение возможностей выстраивать внешние связи — потери компенсировались приходом больших государственных проектов и московских корпораций, сшивающих заново, по прежним советским лекалам, расползшееся пространство. Привычный язык «границы», логика защиты и обороны, оказался ловушкой, поскольку он хорошо обосновывает как раз опеку и попечительство и предоставляет мало ресурсов для отстаивания собственной свободы деятельности — границы не как отсечения от других, а как зоны контакта и взаимодействия. Москва в последние полтора десятилетия оказалась во многом дающей то, чего требовали и к чему взывали в предшествующие годы, — с той существенной оговоркой, что эти требования не предполагали соответствующих обязательств и последствий или предъявлялись как заведомо неисполнимые.
В современных реалиях сохраняется знакомая конфигурация имперского пространства: вертикальные связи преобладают над горизонтальными, что может проиллюстрировать хоть транспорт, когда путь от одного региона к другому оказывается самым быстрым, если лететь через Москву. Особенность границы в том, что здесь имперское — не нечто, «наложенное» извне, как рамка, а то, через что изначально выстраивается существование. Или, если угодно, далекие окраины по отношению к центру и есть сама рамка, заключающая, ограничивающая нечто аморфное, содержащееся в ее границах.
(Нет голосов) |